Наши партнеры

Книга о жизни. Беспокойная юность.
Гостиница "Великобритания"

Вступление
Далекие годы
Беспокойная юность:
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Начало неведомого века
Время больших ожиданий
Бросок на юг
Книга Скитаний

Гостиница "Великобритания"

В Юзовке я поселился в дешевом номере гостиницы "Великобритания". Это зловонное логово было названо так в честь страны Юза и Балофура - двух британцев, владевших в Донском бассейне огромными заводами и шахтами.

Теперь от прошлой Юзовки не осталось следа. На ее месте вырос благоустроенный город. Тогда же это был беспорядочный и грязный поселок, окруженный лачугами и землянками.

Скопления этих землянок назывались по-разному:

Нахаловка, Сабачеевка, Кабыздоховка. Мрачный юмор этих названий лучше всего определял их безрадостный вид.

В котловине рядом с поселком дымил тот самый Новороссийский металлургический завод, куда меня прислали налаживать приемку снарядов.

Дым шел не только из заводских труб. Дымили самые здания цехов. Дым был желтый, как лисья шерсть, и зловонный, как пригорелое молоко.

Неправдоподобно багровое пламя качалось над жерлами доменных печей.

С неба сыпалась жирная сажа. Из-за дыма и сажи в Юзовке исчез белый цвет. Все, чему полагалось быть белым, приобретало грязный, серый цвет с желтыми разводами. Серые занавески, наволочки и простыни в гостинице, серые рубахи, наконец, вместо белых, серые лошади, кошки и собаки.

В Юзовке почти не бывало дождей, и жаркий ветер днем и ночью завивал мусор, штыб и куриный пух.

Все улицы и дворы были засыпаны шелухой от подсолнухов. Особенно много ее накапливалось после праздников.

Грызть подсолнухи называлось по-местному "лузгать". Лузгало все население. Редко можно было встретить местного жителя без прилипшей к подбородку подсолнечной шелухи.

Лузгали виртуозно, особенно женщины, судачившие около калиток. Они лузгали с невероятной быстротой, не поднося семечки ко рту, а подбрасывая их издали ногтем.

При этом женщины еще успевали злословить так, как умеют злословить только мещанки на юге,- с наивной наглостью, грязно и зло. Каждая из этих женщин была, конечно, "в своем дворе самая первая".

Несмотря на сплетни и лузганье семечек, женщины еще успевали драться. Как только две женщины со звериным визгом вцеплялись друг другу в волосы, тотчас собиралась гогочущая толпа, и драка превращалась в азартную игру - на победительницу ставили по две копейки. Банк держали старожилы-пропойцы. Деньги собирали в рваный картуз.

Женщин нарочно стравливали и дразнили.

Бывало, что в драку постепенно ввязывалась вся улица. Выходили распояской мужчины. Шли в ход свинчатки и кастеты, трещали хрящи, лилась кровь. Тогда из "Нового Света", где жила "администрация" шахт и заводов, на рысях приходил взвод казаков и разгонял дерущихся нагайками.

Трудно было сразу понять, кто населял Юзовку. Невозмутимый швейцар из гостиницы объяснил мне, что это "подлипалы" - скупщики поношенных вещей, мелкие ростовщики, базарные торговки, кулачье, шинкари и шинкарки, кормившиеся около окрестных рабочих и шахтерских поселков.

Заводы дымили со всех сторон. Шахты стояли по горизонту серыми и пыльными пирамидами своих терриконов.

Гостиница "Великобритания" заслуживает того, чтобы ее описать, как давно вымершее ископаемое.

Стены ее были выкрашены в цвет грязного мяса. Но это владельцу гостиницы показалось скучным. Он приказал покрыть стены модной тогда декадентской росписью - белыми и лиловыми ирисами и кокетливыми головками женщин, выглядывавшими из водяных лилий.

Неистребимый запах дешевой пудры, кухонного чада и лекарств стоял повсюду. Электричество горело тускло, читать при его желтушном свете было нельзя. Все кровати были продавлены, как корыта.

Коридорные девушки в любое время дня и ночи "принимали гостей".

Внизу на штопаном и перештопанном сукне бильярда отщелкивали "пирамидки" испитые юноши с кепками набекрень и в галстуках бабочкой. Каждый вечер кому-нибудь проламывали кием голову.

Играли по-крупному. Деньги клали в лузы, но зорко следили, чтобы их не крали так называемые "подпыхачи" - мелкий бильярдный люд.

Стены между номерами в гостинице были очень тонкие. По ночам я слышал вздохи, стоны, грубый торг, а временами душераздирающий женский вопль. Тогда вызывали швейцара, дверь номера выламывали, оттуда выскакивала с рыданьями растерзанная женщина, чаще всего знакомая коридорная девушка из этой же гостиницы, а за ней выволакивали какого-нибудь мутного парня с мокрой челкой. Он мычал и бил всех наотмашь направо и налево.

Его связывали, уводили, пиная в спину, и приговаривали:

- Опять обсчитал девушку, холера! Который раз! Удавить тебя мало!

К рыдающей девушке сбегались подруги. Она, захлебываясь, показывала им зажатые в кулаке деньги - доказательство, что ее обсчитали.

Девушки сообща пересчитывали деньги, ахали и говорили, что всех мужчин надо облить серной кислотой.

Непременным участником скандалов был низенький седой коммивояжер - представитель фирмы готового платья "Мандель и компания". Он носил просторный вишнево-красный костюм и желтые ботинки с выпуклыми носами.

Он всегда утешал обиженных девушек.

- Ты, Муся,- говорил он,- должна относиться ко всему с философским спокойствием. Бери пример с меня.

- А идите вы знаете куда!- отвечала сквозь слезы Муся.- И подавитесь своими советами. Знаю я ваше философское спокойствие!

Но старик не смущался.

- Древние эллины,- говорил он,- полагали, что спокойствие есть основное условие счастья. Основное условие! Ультима рацио! Понимаешь? И подумаешь, на сколько он тебя обсчитал?

На рубль, гад!- отвечала девушка, переставая плакать.

Вот тебе рубль. Утри слезы, умойся, оденься, стань прелестной, как прежде, и принеси мне в номер бутылку вина, боржом и печенье.

- Идите вы знаете куда!- говорила возмущенно девушка.- Это чтоб я за рубль к вам пошла? Старый пацюк!

Но старик не обижался. Он ходил по коридору, засунув руки в карманы, и напевал:

Под знойным небом Аргентины, Где женщины, как на картине, Где небо южное так сине,- Там Джо влюбился в Кло!

Был в гостинице и всеобщий любимец, так называемый "Дядя Гриша - воды тише".

Это был картавый затертый человек с русой бородкой и синими детскими глазами. Чесучовый пиджак он носил на голом теле, стыдливо запахивал его и всегда дрожал, будто от холода, на самом деле же от перепоя.

Рассказывали, что дядя Гриша - сын сенатора из Петербурга, окончил лицей, промотал огромное состояние в Париже, потом был тапером в кино (по-тогдашнему "иллюзионе"), а теперь живет за счет человеческой жалости и перехватывает рубль или два на вечеринках в качестве непревзойденного игрока на гитаре и певца жестоких романсов.

Дядя Гриша был так несчастен, что даже владелец гостиницы, тучный господин в котелке, во вздернутых клетчатых брючках, пожалел его и дал ему работу - кипятить в кубе воду для чая. За это дядя Гриша жил бесплатно в комнатке, где стоял этот куб.

Тесная эта комнатка была своего рода гостиничным клубом. Там собирались "вечные постояльцы", играли в подкидного дурака, в домино, гадали, обсуждали все происшествия, а девушки штопали чулки, шили и гладили.

Однажды в комнате у дяди Гриши отпраздновали день рождения коридорной девушки с нашего третьего этажа - Любы. На этот праздник пригласили "из уважения" четырех жильцов, в том числе и меня. Была на празднике пожилая женщина - зубной врач Фаина Абрамовна, сотрудник харьковской газеты, высокий человек, ходивший на костылях, и аптекарский ученик Альберт - веснушчатый юноша с нежной кожей. Он все время понимающе и презрительно улыбался.

Старый коммивояжер пытался прорваться на именины, но девушки его не пустили.

Девушки все были нарядные, а Люба, бледная, молчаливая, в черном платье, была похожа, по словам Альберта, на "королеву Марго".

Взволнованная Люба изредка подымала длинные ресницы, внимательно взглядывала на нас, и каждый раз меня поражал чистый блеск ее глаз.

Не верилось, что это та самая Люба, что недавно ночью рыдала, прикрыв рукой на груди разорванную батистовую рубашку и стиснув голые круглые колени, проклинала во весь голос плотного черного постояльца из 34-го номера, охальника, по ее словам, и подлеца.

Дядя Гриша побрился и надел розовую рубаху с чужого плеча, заколотую медной булавкой с изображением гусеницы.

Сели за стол, уставленный несвежими закусками из гостиничного ресторана и бутылками рябиновки. Посреди стола стоял большой букет фиолетовых бумажных роз.

Люба подошла к дяде Грише и пригладила его редкие волосы. Дядя Гриша поймал на лету Любину руку и пожал ее. Тогда Люба на минуту прижала к своей груди его дрожащую голову. Она смотрела при этом за окно поверх головы дядя Гриши, и глаза у нее были спокойные, как всегда.

Раскрасневшиеся, довольные девушки настойчиво нас угощали. Они ласково заглядывали в глаза и говорили:

- Да покушайте же, пожалуйста, шобы Люба была всегда счастливая и здоровая. Да не стесняйтесь, пожалуйста! Это все свежее, только что из кухни, вы не думайте.

Люба сидела между дядей Гришей и мной.

- Хочу вас спросить,- сказала мне Люба,- чего это вы все сочиняете? Каждый раз, когда я в номере у вас прибираю,- всюду листочки валяются. Про что вы пишете? Про сердечную жизнь?

- Да,- ответил я.- Про счастливую жизнь, Люба.

- Была бы я интересная,- вздохнула Люба,- вы, может, и про меня удачно бы написали. Целый роман. А люди бы читали и плакали слезами.

- Пей, Любка!- крикнула Муся.- Пока горе тебя не поломало.

Глаза у Любы потемнели.

- Уймись!- тихо сказала она.- Я с горем заодно жить все равно не буду.

- Да я просто так,- ответила Маруся.- Я ж тебе симпатизирую, Любка.

- А песни вы тоже пишете?- снова спросила меня Люба.- На эту дуру Муську вы, между прочим, не обращайте внимания.

- Нет, не пишу. Стихи когда-то писал. И знаю много стихов.

- Чувствительных?

- Да, пожалуй.

- А вы прочитайте.

- Ну что ж,- ответил я. У меня от выпитой рябиновки уже началось легкое "кружение сердца".- Я прочту вам одной. Сегодня - ваш праздник.

- Неужели одной?- спросила Люба и немного подержалась за серебряное колечко у меня на мизинце.- Чье это кольцо?

- Мое.

- Неправда, не ваше.

Все уже сильно шумели. Я на минуту задумался:

что бы прочесть понятное и простое?

"Все равно,- подумал я,- поймет она или нет!" И я начал немного нараспев говорить:

Нет, не тебя так пылко я люблю, Не для меня красы твоей блистанье:

Люблю в тебе я прошлое страданье И молодость погибшую мою.

Шум за столом стих.

Когда порой я на тебя смотрю, В твои глаза вникая долгим взором:

Таинственным я занят разговором, Но не с тобой я сердцем говорю...

Я остановился.

- Ну!- резко сказала Люба. Раз уж начали читать такое, так рвите сердце.

Я говорю с подругой юных дней, В твоих чертах ищу черты другие, В устах живых - уста давно немые. В глазах огонь угаснувших очей.

Одна из девушек с шумом втянула воздух и всхлипнула. - Стихи поэта Лермонтова,- сказал дядя Гриша, настраивая гитару,- лучше петь, чем читать.

Он взял мягкий аккорд и запел приятным сильным тенором:

Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит...

Раз уж начали читать - подхватывайте!- приказал он, и гитара снова печально заговорила у него под пальцами.- Все подхватывайте! "Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит".

Все тихо спели окончание строфы. Люба сидела, облокотившись на стол, опираясь подбородком на сложенные руки, и пела, глядя за окно. Глаза ее сияли. Дядя Гриша играл, подняв голову, и на щеке у него блестела слеза.

Дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел плотный черный человек со сладкими восточными глазами, постоялец из 34-го номера.

- Любочка-цыпочка,- вкрадчиво сказал он.- Я до вас. Выйдите на некоторое время. Мае страх как надо с вами поговорить.

- Поговорить?- спросила Люба и обернулась.- Тебе надо со мной поговорить? В твоем номере?

- А хотя бы и так. Номерок подходящий. Люба встала.

- Сам знаешь, какой у меня день. Так и то лезешь, потерпеть не можешь, подлюга! Вон отсюда!

- Любка! - взвизгнула Муся, но было уже поздно. Люба схватила бутылку с рябиновкой и изо всей силы швырнула ее в черного человека.

Бутылка ударила его по голове и разбилась. Он схватился за лицо руками, размазал по толстым щекам кровь, смешанную с рябиновкой, попятился в коридор/ споткнулся о порог и молча рухнул навзничь.

- Убью!- дико закричала Люба.- Всех поубиваю, как бешеных котов. Всех! Не трогайте меня! Не лезьте! В Сибирь пойду, на каторгу, а с вами, с гадами, рассчитаюсь!

Она упала на стул и положила голову на стол.

- Девушки!- сказала она с тихой тоской,- Подружки мои дорогие! Неужто даже отмыться нам не дадут!

- Девушки!- закричала она и затряслась.- Я будто светлый сон видела... Спасибо тебе, дядя Гриша, спасибо, родненький мой. Спасибо вам всем.

Она захлебнулась слезами и закашлялась. Дядя Гриша стоял рядом с ней, дрожал и глотал слюну.

Я взял Любу за плечи. Даже сквозь платье я чувствовал, какие они были горячие.

Я понимал, что ей надо сказать то главное, что говорят человеку раз в жизни, чтобы его спасти. Но я не мог сказать этих главных слов о любви, помощи. Я не мог их сказать, как бы ни хотел этого. Может быть, надо было солгать, если бы была уверенность, что от этого Любе станет легче. Мои слова уже были сказаны давно, там, в Белоруссии, когда Леля, умирая, слегка оттолкнула меня и в глазах ее стояли, не проливаясь, глубокие слезы.

Да и не мои слова были нужны Любе. Слова эти должен был сказать дядя Гриша. Но что он мог, этот спившийся, дрожащий, хлипкий старик, живущий на свете из жалости.

И я ничего не сказал. Я взял руку Любы и пожал ее, а она быстро взглянула на меня сквозь слипшиеся от слез ресницы и погладила меня рукой по щеке.

Как бы ни ухмылялись серьезные люди, что бы они ни говорили о сентиментальности, я пронес этот взгляд через жизнь и никогда его не забуду.

В коридоре послышались быстрые шаги, звон шпор, громкие голоса. Я оглянулся. Весь коридор был заполнен толпой испуганных постояльцев гостиницы.

В комнату вошел тощий пристав с городовыми. Городовые вежливо придерживали шашки.

- Прошу вас, барышня,- сказал пристав сурово и как будто с сожалением.

Люба быстро встала и вышла, ни на кого не глядя. Она даже ни разу не обернулась.

Черного человека унесли. Девушки плакали, обнявшись, а дядя Гриша судорожно пил рябиновку - стакан за стаканом, как воду.

Тогда человек на костылях, молчавший весь вечер, подошел к двери, закрыл ее и сказал:

- Мы - свидетели. На суде следует сказать, что этот человек накинулся на Любу с бранью и побоями и она ударила его бутылкой, защищаясь. И этот старик,- человек с костылем показал на дядю Гришу,- на суде должен быть трезвым как стеклышко. И показать то же, что все.

Тогда встал дядя Гриша. Он пристально посмотрел на человека на костылях и сказал очень веско:

- Милостивый государь! Не вам учить меня законам благородства по отношению к женщине. Я всосал эти качества с молоком матери. Если судьба довела меня до падения, то это никому не дает права оскорблять мое достоинство. Я вам прощаю только потому, что вы поступили по-рыцарски.

И дядя Гриша крепко пожал руку человеку на костылях.

С этого вечера у меня что-то резко надломилось в сознании. Все, чего я раньше чурался, теперь меня не пугало. Я перестал относиться к людям так мимолетно, как относился раньше.

С тех пор я понял, что надо искать каждый проблеск человечности в окружающих, как бы они ни казались нам чуждыми и неинтересными.

Есть в каждом сердце струна. Она обязательно отзовется даже на слабый призыв прекрасного.

Вскоре после этого случая с Любой я перебрался из гостиницы "Великобритания" на завод, в чертежную комнату при снарядном цехе.

Помог мне в этом чертежник Гринько - вялый чахоточный человек, бывший эсер. Он зашел однажды ко мне в номер, ужаснулся гостиничной вони и уговорил меня переехать в чертежную, хотя мне оставалось жить в Юзовке уже недолго.

В чертежной работал только один Гринько. Я приходил из цеха поздно и ночевал на деревянном диване.

Жизнь завода была так далека от удушливой жизни в гостинице, что казалось, между заводом и "Великобританией" протянулись сотни верст.

Каждый вечер после работы я ходил в бессемеровский цех. Часами я мог смотреть, как из исполинских вращающихся печей, похожих на стальные груши высотой в три этажа, льется расплавленная сталь.

По ночам я ходил смотреть на каждый выпуск чугуна из доменных печей. Зрелище было зловещее. Чугун лился по канавам в земле, дымясь багровым паром. Все вокруг было густо окрашено только в два цвета - черный и красный. Рабочие в зареве жидкого чугуна были похожи на выходцев из ада.

Иногда я ходил в рельсопрокатный цех. Огромные вальцы, вздрагивая и скрежеща, заглатывали раскаленные добела стальные болванки и мяли их в своей металлической холодной пасти, чтобы выбросить вместо толстой болванки длинный брус. Он быстро шел из одних вальцов в другие, все время вытягиваясь, пока не превращался в темно-багровый рельс.

Готовые рельсы катились около самых ног по железным каткам, мерцая сотнями искр.

Все вокруг гремело, скрежетало, лязгало, свистело паром, дымило, сыпало искрами, ухало и звенело. Сквозь грохот доносились протяжные крики: "Берегись!" Рабочие быстро катили на стальных тачках раскаленные болванки. Если встречный не успевал вовремя отскочить, на нем начинала тлеть одежда. Кран проносил над головой такую же раскаленную болванку, придерживая ее в воздухе, как краб, двумя стальными клешнями.

Гринько уходил из чертежной поздно. Он был холостяк, и домой его не тянуло.

Когда Гринько уходил, я ложился на деревянный диван и читал. Мне нравилось, что в чертежной был слышен близкий гул завода. Было спокойно на душе от сознания, что рядом бодрствуют всю ночь сотни людей.

Я лежал, читал, смотрел на висевший, на стене портрет старика. Это был Бессемер, изобретатель нового литья стали. Потом я засыпал, и мне казалось, что я сплю в поезде,- сквозь сон я слышал подрагиванье, гул и звон.

Гринько, сидя за своим наклонным чертежным столом, длинноносый, с падающими на шею волосами, напоминал карикатуру на Гоголя. Сходство усиливалось еще тем, что Гринько носил черную шляпу и старый черный плащ с застежками в виде львиных голов. Такие плащи носили одно время морские офицеры.

Я однажды рассказал ему о санитарном поезде. Он в ответ рассказал мне о том, как Соколовский освободил его из тюрьмы.

Я старался не говорить с Гринько на политические темы. Меня смущало то обстоятельство, что бывшего эсера приняли на работу в военный цех завода, да еще чертежником.

Гринько обо всем говорил с презрительной усмешкой, явно скучая, и только изредка в глазах его загорался короткий злой блеск.

Я заметил, что рабочие относятся к Гринько с насмешкой. Они звали его за глаза "отставной козы барабанщиком", явно намекая на его уход от революционной работы.

Однажды, когда я просвечивал снарядные стаканы электрической лампочкой, я нашел засунутую в снаряд записку:

"Не доверяйте соседу по чертежной. Записку спалите".

Я сжег записку и начал с тех пор присматриваться к рабочим, подававшим снаряды. Но лица у них были непроницаемые.

За день до моего отъезда из Юзовки я нашел в стакане прокламацию, отпечатанную на гектографе. В правом ее углу были оттиснуты слова: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"

Это была большевистская прокламация, призывавшая к превращению империалистической войны в войну гражданскую.

Я прочел прокламацию и засунул ее в тот же снарядный стакан. Когда после обеденного перерыва я пришел в цех, прокламации в стакане уже не было. Рабочие поглядывали на меня, улыбаясь, но никто не сказал ни слова.

Поезд на Таганрог уходил вечером. Я попрощался с Гринько.

- А вы меня зря боялись,- сказал он, сидя, нахохлившись, за своей конторкой и не подымая глаз.- Я, правда, бывший эсер. Но теперь я анархист.

Он помолчал и уныло добавил, как бы совершенно не веря собственным словам:

- Анархия - это единственное разумное устройство человеческого общества.

- Ну что ж,- сказал я,- помогай вам бог!

- Или вы оппортунист,- сказал Гринько так же тихо, но уже злым голосом,- или циник. А я думал, что имею дело с передовым юношей.

- У меня в документах написано: "Мещанин города Василькова Киевской губернии". Чего же вы от меня хотите! Во всяком случае, я вам благодарен за гостеприимство и потому ни в какие споры лезть не хочу.

- А вы, кажется, далеко пойдете,- уже грубо, не скрываясь, сказал Гринько.

- Ну, так далеко, как вы, я не пойду! За это я ручаюсь. Прощайте.

Я взял свой чемодан. Гринько сидел все так же нахохлившись, смотрел на меня маленькими глазами, сопел и молчал.

Я вышел.

Ночью я дожидался в сумрачном буфете на станции Ясиноватой поезда в Таганрог и думал, что вот пройден еще один небольшой этап жизни и вместе с ним прибавилось горечи. Но, как это ни странно, горечь не только не замутила, а, наоборот, усилила веру в приход прекрасных дней, в приход всенародного освобождения.

Оно придет, говорил я себе. Оно не может не прийти хотя бы потому, что в самом ожидании его уже заключена огромная плодотворная сила.

Вступление
Далекие годы
Беспокойная юность:
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Начало неведомого века
Время больших ожиданий
Бросок на юг
Книга Скитаний
© 2000- NIV