Книга о жизни. Далекие годы.
Разгуляй

Вступление
Далекие годы:
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Беспокойная юность
Начало неведомого века
Время больших ожиданий
Бросок на юг
Книга Скитаний

Разгуляй

Я ехал на рождественские каникулы к маме и Москву. Когда поезд проходил мимо Брянска, шел такой густой снег, что ничего нельзя было разобрать за окнами. Я только угадывал вдалеке за падающим снегом знакомый городок, блеск снежных ковров на его улицах и дом дяди Коли с застекленным крылечком.

В Москву я ехал впервые. Я волновался оттого, что увижу маму, и от сознания, что еду в северную столицу из нашего южного провинциального Киева.

С каждым часом поезд уходил все дальше в белые равнины, медленно взбирался к краю сизого неба. Там стлалась мгла. Мне представлялось, что впереди на горизонте день сливается с вечной полярной ночью.

Я побаивался московской зимы. У меня не было теплой шинели. Были только варежки и башлык.

На станциях ясно раздавались звонки. Скрипели по снегу валенки. Мой сосед угощал меня медвежьим окороком. Медвежатина пахла сосновой смолой.

Ночью за Сухиничами поезд застрял в заносах. Ветер визжал в жестяных вентиляторах. Через вагон пробегали кондуктора с фонарями, белые и мохнатые от снега, как лесовики из берлоги. Каждый из них изо всей силы захлопывал за собой дверь. Я всякий раз просыпался.

Утром я вышел на площадку. Зернистый воздух покалывал лицо. На полу около щелей ветер надул маленькие сыпучие сугробы.

Я с трудом открыл дверь. Метель стихла. Вагоны по буфера стояли в великолепном снегу. В нем можно было утонуть с головой. На крыше вагона сидела маленькая синяя птица и попискивала, вертя головой. Нельзя было отличить, где белое небо сливается с белой землей. Было так тихо, что я слышал, как льется из паровоза вода.

В Москве на Брянском вокзале меня встретил Дима. Черные упрямые усики пробивались у него над губой. На Диме была форма студента Технического училища.

Я очень озяб, и мы пошли в буфет выпить чаю.

Меня удивил московский вокзал - деревянный, низенький, похожий на огромный трактир.

Оранжевое солнце освещало стойку с мельхиоровыми крышками, столы с синими пальмами, пар из чайников, кисейные занавески. За стрельчатыми листьями изморози на стеклах шумели извозчики.

Мы пили чай с колотым сахаром. Нам подали хрустящие калачи, обсыпанные мукой.

Потом мы вышли на крыльцо. Пар подымался над мохнатыми лошадьми. Заплатанные извозчичьи армяки с жестяными номерами зарябили в глазах. Голуби опускались на унавоженный снег.

- Прикажите, ваше сиятельство!-закричали извозчики, зачмокали, задергали вожжами.

Один из них вырвался вперед. Он откинул потертую волчью полсть, и мы сели в узкие сани. В ногах было подстелено сено. Я с изумлением смотрел по сторонам. Неужели это Москва?

- На Разгуляй!-сказал Дима извозчику.-Только вези через Кремль.

- Эхма!-крякнул извозчик.-Нам все равно. Что тут, что в Кремле - зипун не греет.

Сейчас же около вокзала, в Дорогомилове, мы попали в путаницу розвальней, могучих дуг, расписанных цветами, бубенцов, пара, бившего в лицо из задранных лошадиных морд, трактирных вывесок, городовых с обледенелыми усами и качающего воздух звона церковных колоколов.

Мы въехали на Бородинский мост. Мрачным заревом догорали за рекой окна домов. В них отражалось заходящее солнце. На круглых уличных часах на перекрестке было всего два часа дня. Все это было странно, оглушительно и хорошо.

- Ну как,- спросил Дима,- нравится тебе Москва?

- Очень.

- Погоди, еще насмотришься разных чудес. За Арбатской площадью мы свернули в неширокую улицу. В конце этой улицы я увидел на холме крепостные стены и башни, зеленые кровли дворцов и серые громады соборов. Все это было окутано красноватым вечерним дымом.

- Что это?- спросил я Диму, ничего не соображая.

- Неужели не узнаешь? Это Кремль.

Я судорожно вздохнул. Я не был готов к этой встрече с Кремлем. Он подымался среди огромного города, как крепость, построенная из розового камня, старого золота и тишины.

Это был Кремль. Россия, история моего народа. "Шапку кто, гордец, не снимет у Кремля святых ворот..."

Слезы навернулись у меня на глаза.

Мы въехали в Кремль через Боровицкие ворота. Я увидел царь-колокол, царь-пушку и колокольню Ивана Великого, уходящую в вечернее небо.

Извозчик стащил с головы шапку. Мы с Димой сняли фуражки, и сани проехали под Спасской башней. В темном проезде мигала лампада. Равнодушно и величественно заиграли над головой куранты.

- А это что?- спросил я Диму и схватил его за руку, когда мы выехали из Спасских ворот.

На спуске к реке подымались, как разноцветные головки репейника, замысловатые купола.

- Неужели не узнал?- ответил Дима и усмехнулся.- Храм Василия Блаженного.

На Красной площади горели костры. Около них грелись прохожие и извозчики. Дым лежал на площади. Тут же, рядом, на стенах я увидел афиши Художественного театра с летящей чайкой и другие афиши с крупной черной надписью: "Эмиль Верхарн".

- Что это?- снова спросил я Диму.

- Верхарн сейчас в Москве,- ответил он и засмеялся, взглянув на меня. Должно быть, у меня было совершенно растерянное лицо.- Погоди, ты еще насмотришься разных чудес.

Пока мы доехали до Разгуляя, уже стемнело. Сани остановились около двухэтажного дома с толстыми стенами.

Мы поднялись по крутой лестнице. Дима позвонил, и мама тотчас открыла дверь. Позади мамы стояла Галя и, вытянув голову, старалась рассмотреть меня в темной передней.

Мама обняла меня и заплакала. Она совсем поседела за то время, что мы не виделись.

- Боже мой,-говорила мама,-ты уже совсем взрослый? И как ты похож на отца! Боже, как похож!

Галя почти ослепла. Она подвела меня к лампе в комнате и долго рассматривала. По ее напряженному лицу можно было догадаться, что она совсем меня не видит, хотя она и говорила, что я нисколько не изменился.

Обстановка в комнате была чужая и скудная. Но все же я заметил несколько знакомых с детства вещей - мамину шкатулку, старинный бронзовый будильник и фотографию отца, снятую еще в молодости. Фотография висела на стене над маминой кроватью.

Мама заволновалась из-за того, что до сих пор не готов обед и ушла на кухню. Галя, по своему обыкновению, начала расспрашивать меня о пустяках - какая погода в Киеве, почему опоздал поезд и пьет ли по-прежнему по утрам кофе бабушка Викентия Ивановна. Дима молчал.

Мне казалось, что в жизни у нас за эти годы случилось так много трудного и значительного, что не известно, о чем говорить. Потом я сообразил, что ни о чем трудном и важном говорить сейчас не нужно.

За эти два года наши жизни разошлись под разными углами. Десяти дней, на которые я приехал в Москву, не хватит, чтобы все рассказать.

Поэтому я ничего не сказал о первом рассказе. Я скрыл это и от мамы и от Димы с Галей.

С легкой тоской я подумал о бабушке, о своей комнате на Лукьяновке. Там, должно быть, осталась моя настоящая жизнь. А здесь было что-то чужое - и Димин институт, и сумрачная старая квартира из двух комнат, и Галины неинтересные расспросы. Только глаза у мамы были еще прежние. Но мама волновалась теперь из-за таких пустяков, на которые раньше не обращала внимания.

Я ждал, что мама заговорит со мной о моем будущем, но она молчала об этом. Только за обедом она спросила вскользь:

- Ну, куда ты думаешь поступить после гимназии?

- В университет,- ответил я.

После обеда мама достала из шкатулки серые театральные билеты с рисунком чайки и протянула мне.

- Это тебе.

Это были билеты в Художественный театр на "Живой труп" и "Три сестры".

Оказалось, что мама, чтобы достать эти билеты, стояла в очереди к театральной кассе всю холодную зимнюю ночь. Я страшно обрадовался и поцеловал маму, а она, улыбаясь, сказала, что ей было очень интересно стоять всю ночь в толпе студентов и курсисток и что уже давно она так весело не проводила время.

"Три сестры" шли в день моего приезда. Тотчас после обеда мы с Димой начали собираться в театр. Мы доехали до Театральной площади в холодном трамвае. Синие электрические искры трещали на проводах.

Театральная площадь была наполнена тонкими блестками снега. Они висели в воздухе и были хорошо видны около фонарей. Магазин Мюра и Мерилиза бросал на мостовую полосы света. За стеклянными стенами магазина горела елка. Цепи из золотой и серебряной бумаги свешивались до полу.

Мы прошли через Театральную площадь в Камергерский переулок и вошли в невзрачный снаружи театр.

Полы были затянуты серым сукном. Зрители двигались бесшумно. Из калориферов несло жарким ветром. Чуть колыхался коричневый занавес с чайкой. Все было строго и вместе с тем празднично.

У меня так горели щеки и, должно быть, так блестели глаза, что соседи по креслам поглядывали на меня улыбаясь. Дима сказал:

- Возьми себя в руки. Иначе ты ничего не услышишь и не увидишь.

Мне было больно за людей, мучившихся в чеховской пьесе. Но вместе с тем меня не оставляло ощущение свежести и праздничности. Эта праздничность и эта свежесть шли от искусства.

Все неприглядное и невеселое, что я увидел на Разгуляе, показалось мне временным и не очень серьезным. Пусть будут бедность, обиды, неудачи, но никто не сможет погасить тот свет, что пришел сейчас из таинственной страны искусства. Никто не сможет отнять у меня это богатство. И никто не властен над ним, кроме меня самого.

В таком состоянии я прожил все десять дней в Москве. Мама посматривала на меня и все повторяла, что я стал удивительно похож на отца.

- Для меня ясно,- сказала она однажды,- что ты вряд ли сделаешься положительным человеком. Она помолчала и добавила:

- Нет, конечно, ты не будешь опорой в жизни. Даже для себя. G твоими увлечениями! С твоими фантазиями! С твоим легким отношением к вещам!

Я молчал. Мама притянула меня к себе и поцеловала.

- Ну, бог с тобой! Мне хочется, чтобы ты был счастлив. А остальное неважно.

- Я и так счастлив,- ответил я.- Пожалуйста, обо мне не думай. Прожил же я два года один. И еще проживу.

Мама носила в то время очки. Оправа их была сломана. Очки держались на тесемке. Мама долго разматывала эту тесемку, сняла очки и внимательно посмотрела на меня.

- Неласковая стала наша семья!-вздохнула мама.- И скрытная. Это от бедности. Вот ты приехал и даже ничего не рассказал о себе. И я все молчу, все откладываю. А нам надо поговорить.

- Ну, хорошо. Но только ты не волнуйся.

- Галя слепая!- сказала мама и долго молчала.- А сейчас она начала глохнуть. Без меня она не проживет и недели. Ты не понимаешь, как о ней надо заботиться. У меня сил осталось только на Галю. Один бог видит, как я вас люблю,- и тебя, и Диму, и Борю, но я не могу разорваться.

Я ответил, что все отлично понимаю и что очень скоро я смогу помогать ей и Гале. Как только окончу гимназию.

Я уже не думал, как раньше, о возвращении к маме. Но я ее жалел и любил и хотел, чтобы она не терзалась мыслями обо мне.

Я успокоил ее и с легким сердцем начал собираться в Третьяковскую галерею.

Я чувствовал себя гостем в родной семье. Слишком был велик контраст между морозной, сверкающей снегами и зимним небом Москвой, с ее театрами, музеями, колокольным звоном, и унылой и стиснутой жизнью в двух холодных комнатах на Разгуляе.

Я с недоумением видел, что Дима совершенно доволен своей жизнью - институтом, выбранной профессией, которая была мне совершенно чужда. С таким же недоумением я заметил, что в комнате у Димы почти нет книг, кроме учебников и литографированных лекций.

У Гали, по слепоте ее, весь день уходил на осторожную возню с разными небольшими делами. Она все делала на ощупь. Время для нее остановилось три года назад, когда она начала слепнуть. Галя жила только воспоминаниями - мелкими и однообразными. Круг этих воспоминаний делался все меньше - Галя многое начала забывать.

Иногда она молча сидела, положив руки на колени. Изредка по вечерам мама урывала время и читала что-нибудь Гале, обыкновенно Гончарова или Тургенева. После чтения Галя подробно расспрашивала маму о только что прочитанном, стараясь восстановить в памяти мельчайшую последовательность событий в романах. Мама терпеливо ей отвечала.

Я ушел в Третьяковскую галерею. Посетителей почти не было. Тихая зима как бы перенесла галерею из столицы в Подмосковье - не было слышно никаких городских звуков. На стульях дремали старушки - хранительницы знаменитых картин.

Я долго стоял около картины Нестерова "Видение отроку Варфоломею". Тоненькие девочки-березы белели, как свечи. Каждая травинка доверчиво тянулась к небу. Щемило сердце от этой трогательной и ничего не требующей красоты.

На диване против картины сидела седая полная дама в черном. Она смотрела на картину в лорнет. Рядом с ней сидела молодая женщина с русыми косами.

Я остановился сбоку, чтобы не мешать им смотреть на" картину. Седая дама обернулась ко мне и спросила:

- Как ты находишь, Костик, это похоже на холмы в Ревнах за парком или нет?

Я вздрогнул, смутился. Седая дама, улыбаясь, смотрела на меня.

- Ненаблюдательная нынче молодежь! - сказала она.- Неужели ты забыл Карелиных? В Ревнах? И меня, и Любу, и Сашу? Правда, прошло уже несколько лет.

Я покраснел, поздоровался. Теперь я узнал седую даму - Марию Трофимовну Карелину. Но Любу я узнал не сразу. Она выросла, и в косах у нее уже не было прежних черных лент.

- Садись,- сказала Мария Трофимовна.- Как вырос! Даже неловко говорить тебе "ты". Рассказывай, как ты сюда попал. И вспомним вместе Ревны. Ах, какие места, какие места! Этим летом мы непременно туда поедем.

Я рассказал о себе. А Мария Трофимовна сообщила, что она по-прежнему живет с Сашей в Орле. А вот Люба кончила гимназию и поступила в Московское училище живописи и ваяния. Сейчас Мария Трофимовна с Сашей приехали на зимние каникулы в Москву навестить Любу.

- А где же Саша?- спросил я.

- Осталась в гостинице. У нее горло болит.

Люба искоса поглядывала на меня, наклонив голову. Мы вышли вместе. Я проводил Карелиных до Лоскутной гостиницы. Они затащили меня к себе, чтобы согреться и выпить кофе.

В большом двойном номере было темно от тяжелых занавесей и ковров.

Саша встретила меня, как старого приятеля, и тотчас спросила про Глеба Афанасьева. Глеб, насколько я знал, учился в брянской гимназии.

Горло у Саши было завязано бантом, как у кошки. Саша взяла меня за руку.

- Пойдем! Я покажу тебе Любины картины. Она потащила меня в соседнюю комнату. Но Люба схватила меня за другую руку и остановила.

- Глупости!- сказала она и покраснела.- Потом посмотрите. Мы же еще увидимся?

- Не знаю,- нерешительно ответил я.

- Он будет встречать с нами Новый год!-крикнула Саша.- У Любы. В ее мастерской на Кисловке. Ой, какая там сходится богема, если бы ты знал, Костик! Рыцари холста и палитры. Одна художница - прямо из французского романа. Ты обязательно в нее влюбишься. Она ходит в черном атласном платье. Фу-шу! Фу-шу! А духи! Какие духи! "Грусть тубероз"!

- О господи!- сказала Люба.- Что это за несносная болтушка! Теперь понятно, почему у тебя всегда болит горло.

- У меня соловьиное горло,- Саша сделала томное лицо.- Оно не выносит русской зимы.

- Нет, правда, вы придете?- спросила меня Люба.- На Новый год?

- Я буду встречать дома. У нас это семейный обычай.

- А ты встреть дома,- решительно посоветовала Мария Трофимовна,- а потом приходи к Любе. Они будут дурачиться до утра.

Я согласился. Потом мы пили кофе. Саша положила мне в стакан четыре куска сахару. Такой кофе пить, конечно, было нельзя. Мария Трофимовна рассердилась. Люби сидела, опустив глаза.

- Что ты сидишь, как Василиса Прекрасная?- спросила Саша.- Костик, правда, Люба стала красавицей? Посмотри на нее. Не то что ее младшая сестра - чумичка и гадкий утенок.

Люба вспыхнула, встала и отодвинула свою чашку,

- Перестанешь ли ты, наконец! Сорока!

Я посмотрел на Любу. Синий огонь блеснул у нее в глазах. Она действительно была очень красивая.

Я ушел. Дома я сказал маме, что встретил Карелиных и они пригласили меня прийти к ним в новогоднюю ночь. Мама обрадовалась:

- Пойди, конечно! А то тебе, должно быть, скучно в Москве. Они очень милые и вполне интеллигентные люди.

Для мамы мерилом человека была его интеллигентность. Если мама кого-нибудь уважала, то говорила:

"Это вполне интеллигентный человек!"

До Нового года оставалось два дня. Это были чудесные дни - заиндевелые и седые от тумана.

Я ходил один на каток в Зоологический сад и бегал там на коньках. Лед был крепкий и черный, не то что у нас в Киеве. Дворники разметали каток огромными метлами.

Я бегал наперегонки с бородатым человеком в черной каракулевой шапочке. Я обогнал его. Этот человек напомнил мне художника, которого я видел в усадьбе около Смелы, когда ездил туда с тетей Надей.

Мама собиралась поехать со мной на могилу тети Нади на Ваганьковское кладбище, но так и не собралась. Она рассказывала, что на могиле до сих пор лежат фарфоровые розы. Они выцвели, но не разбились.

Я был на "Живом трупе" в Художественном театре. "Живой труп" мне понравился больше, чем "Три сестры". На сцене я видел настоящую Москву, суд, слышал песни цыганок.

В снежной декабрьской Москве я почему-то вспомнил далекое время - Алушту, Лену и то, как она крикнула мне: "Иди! Все это глупости!"

Все эти годы я собирался написать ей, но так и не написал. Теперь я уже был уверен, что она забыла меня.

Я вспомнил о Лене, и меня поразила мысль, как много людей уходит из жизни и уже никогда не вернется. Так ушли Лена, и тетя Надя, и дед мой пасечник, и отец, и дядя Юзя, и много других людей.

Это было странно, грустно, и, несмотря на свои восемнадцать лет, мне казалось, что я уже много пережил. Я любил этих людей. Каждый из них, уходя, взял с собой кусочек моей любви. Я стал от этого, должно быть, беднее.

Так я думал тогда, но эти мысли не вязались с удивительной любовью к жизни, что росла во мне из года в год.

Много людей уходило совсем или надолго, и потому встреча с Карелиными - я совсем о них позабыл - показалась мне значительной, как будто она была неспроста.

Новый год я встретил дома. Мама напекла печенья. Дима купил закусок, вина и пирожных. В одиннадцать часов Дима куда-то ушел. Мама сказала мне, что он пошел за своей невестой. Звали ее Маргаритой.

Мама уверяла, что она замечательная девушка и лучшей жены для Димы она никогда бы не желала.

Чтобы не огорчать маму, я радостно удивился, хотя мне не понравилось имя Диминой невесты и то, что она происходит из чиновничьей семьи.

Я помог маме накрыть новогодний стол. В комнате пахло палеными волосами: Галя, завиваясь на ощупь, сожгла длинную прядь. Она огорчилась. Я всячески старался развеселить ее.

Зажгли свечи. Мама поставила на стол бронзовый будильник. Я завел его на двенадцать часов.

Я достал подарки, которые привез из Киева: маме - серую материю на платье, Гале - туфли, а Диме - большую готовальню. Я выпросил ее у Бори. Готовальня была замечательная. Мама обрадовалась подаркам. Она даже раскраснелась.

За несколько минут до Нового года пришел Дима с высокой бледной девушкой. У девушки было длинное унылое лицо. Сиреневое платье с желтым пояском сидело на ней нескладно. Кружевной платочек был приколот к груди. Она все время краснела, а пирожные из вазы брала вилкой.

Галя тотчас завела с ней разговор о воспитании детей. Девушка отвечала неохотно, поглядывая на Диму. Дима сдержанно улыбался.

Бронзовый будильник отчаянно затрещал и прекратил Галины рассуждения. Мы выпили по бокалу вина и поздравили друг друга с Новым годом.

Мама, видимо, очень старалась, чтобы Маргарите у нас понравилось. Но она ревниво следила за тем, как Маргарита смотрит на Диму, как бы прикидывая, достаточно ли любви в ее взгляде.

Я болтал и старался всячески показать, что мне очень весело, но украдкой поглядывал на часы.

Мама выпила вина, повеселела и начала рассказывать Маргарите о пасхе у бабушки в Черкассах и о том, как мы легко и весело жили когда-то в Киеве. Она будто сама не верила, что все это было. "Правда, Костик?" - спрашивала она меня. Я каждый раз говорил, что да, это правда.

В половине второго я извинился и ушел. Мама вышла проводить меня в переднюю. Она спросила заговорщицким голосом, нравится ли мне Маргарита. Я понимал, что бесполезно говорить правду. Ничего, кроме липших огорчений, это бы не принесло. Потому я сказал, что Маргарита прелестная девушка и я очень рад за Диму.

- Ну, дай бог, дай бог! - прошептала мама,- Мне кажется, что Маргарита хорошо относится к Гале.

Я вышел на Басманную, остановился и вдохнул холодный воздух. В домах горели огни. Я нанял извозчика и поехал на Кисловку. Извозчик всю дорогу бранился с лошадью.

На Кисловке мне открыла Саша. Новый пышный бант был завязан у нее на шее. В переднюю выбежали девушки и вышел красивый старик в студенческой тужурке. Любы почему-то не было.

Девушки, смеясь, начали разматывать мой башлык и стаскивать с меня шинель, а старик запел молодым голосом:

Вот три богини спорить стали

На горе в вечерний час.

- Глаза! Глаза! - закричали девушки.

Саша закрыла мне ладонями глаза. Я задыхался от запаха девичьих волос, духов, от твердых маленьких пальцев Саши, нажимавших мне на глаза.

Меня взяли под руки и повели. Я почувствовал, как распахнулись двери - в лицо ударило жаром. Шум стих, и женский голос сказал повелительно:

- Клянитесь!

- В чем? - спросил я.

- В том, что в эту ночь вы забудете обо всем, кроме веселья.

Саша больно нажала мне пальцами на глаза.

- Клянусь! - ответил я.

- А теперь присягайте!

- Кому?

- Той, что избрана королевой нашего праздника.

- Присягай! - шепнула мне на ухо Саша. Я вздрогнул от щекотки.

- Присягаю.

- В знак покорности вы поцелуете у королевы руку. Таков рыцарский обычай,- сказал голос, сдерживая смех.- Саша, убери лапы!

Саша отняла ладони. Я увидел ярко освещенную комнату с множеством картин. На рояле в позе врубелевского демона лежал худой человек в бархатной куртке. Руки его были заломлены над головой. Он смотрел на меня печальными глазами.

Курносый юноша ударил по клавишам. Девушки расступились, и я увидел Любу. Она сидела в кресле на круглом столе. Белое шелковое платье легко обхватывало ее и спадало на стол. Обнаженные руки были опущены. В правой руке Люба держала веер из черных страусовых перьев.

Люба смотрела на меня, стараясь не улыбаться. Я подошел и поцеловал опущенную Любину руку. Старик в студенческой тужурке подал мне бокал шампанского. Оно было совершенно ледяное. Я выпил его залпом.

Люба встала. Я помог ей спуститься со стола. Она подхватила край длинного платья, наклонилась ко мне и спросила:

- Мы вас не напугали своими глупостями? Зачем он вам дал ледяного шампанского? Выпейте чего-нибудь теплого. Кажется, остался глинтвейн.

Меня потащили к столу, начали угощать, но тут же забыли об этом и с хохотом сдвинули меня вместе со столом в угол комнаты, очищая место для танцев. Юноша заиграл вальс.

"Врубелевский демон" соскочил с рояля и начал танцевать с Любой. Люба проносилась по комнате, сильно откинувшись назад, прикрывая лицо черным веером. Каждый раз, пролетая мимо меня, она улыбалась из-за веера. Она придерживала шлейф своего платья.

Старик в студенческой тужурке танцевал с той женщиной, которую Саша звала героиней французского романа. Героиня зловеще хохотала.

Саша вытащила меня из-за стола. Я танцевал с ней. Она была такая тоненькая, что, казалось, вот-вот поникнет.

- Только не танцуй с Любой,- сказала Саша.

- Почему?

- Она гордячка!

После танцев "Врубелевский демон" начал допивать вино из всех бутылок и опьянел.

- Я жажду лета! - закричал он.- Долой сосульки! Дайте мне дождь!

На него никто не обращал внимания, и он исчез. Старик в студенческой тужурке сел к роялю и хватающим за душу голосом запел:

Далекий друг, пойми мои рыданья!

Когда он окончил, мы вдруг услышали шум дождя. Он лился где-то рядом обильно и свежо. Все испуганно замолчали, потом бросились в коридор и в ванную комнату. "Врубелевский демон" стоял в ванне в пальто и в калошах, под черным зонтиком, и сильный душ, треща по зонтику, лился на него с потолка.

- Золото! Золото падает с неба! - кричал "Врубелевский демон".

Душ закрыли, а "врубелевского демона" вытащили из ванны.

Я тоже что-то говорил, читал стихи, хохотал среди всеобщего сумбура. Я пришел в себя, когда Люба погасила люстру и комната наполнилась синей мглой рассвета.

Все стихли. Синева смешивалась с огнем настольной лампы. Лица казались матовыми и красивыми.

- Самое милое время после ералашных ночей,- сказал старик в студенческой тужурке.- Теперь можно спокойно потягивать вино. И говорить о разных разностях. Люблю рассвет. Он прополаскивает душу.

"Врубелевский демон" еще не протрезвел.

- Никаких полосканий! - крикнул он.- Я не желаю слышать, как кто бы то ни было полощет свою душу. Достоевщина! Свет состоит из семи красок. Я преклоняюсь перед ними. А на остальное мне наплевать!

Потом все долго молчали, оцепенев от легкой дремоты. Люба сидела рядом со мной.

- Все плывет перед глазами,- сказала она.- И все такое синее... И мне совсем не хочется спать.

- Катарсис! - важно произнес старик в студенческой тужурке.- Очищение души после трагедии.

- Не знаю,- ответила Люба.

Она задумалась. В ее глазах отражалась утренняя синева.

- Вы устали,- сказал я.

- Нет. Мне просто хорошо.

- Этим летом вы, правда, будете в Ревнах?

- Да,- ответила Люба.- А вы приедете?

- Приеду. Если там будет дядя Коля.

- А зачем "если"? - лукаво спросила Люба.

Вскоре все встали и начали прощаться. Я ушел последним. Мне надо было проводить до Лоскутной гостиницы Сашу, а она напилась горячего чая и ждала, пока у нее остынет горло.

На улице нарядные женщины и молодые мужчины, должно быть актеры, играли в снежки. Разноцветное конфетти валялось на снегу. Вставало солнце, разрывая косматым огнем ночной туман.

После шумной этой ночи мне было стыдно возвращаться на Разгуляй, в бедную нашу квартиру, пропахшую керосином. Но я только на минуту подумал об этом. Потом опять все зазвенело на душе,- будто снег, и солнечный свет, и небо, и рука Любы, на мгновение задержавшаяся в моей во время прощания, будто вся эта жизнь незаметно превращалась в тихое звучание оркестра.

Через день я уехал из Москвы. Мама, сгорбленная, в теплом платке, провожала меня на вокзал. Дима пошел в тот вечер с Маргаритой в театр. А Галя все беспокоилась, чтобы я не опоздал на поезд.

На перроне мама сказала:

- Ты не сердись. Я, кажется, говорила, что ты похож на отца. Я-то знаю, что ты хороший.

Поезд отошел. Был вечер. Я долго смотрел на огни Москвы. Может быть, один из них светил в эту ночь из комнаты Любы,

Вступление
Далекие годы:
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Беспокойная юность
Начало неведомого века
Время больших ожиданий
Бросок на юг
Книга Скитаний
© 2000- NIV