Днепровские кручи

Днепровские кручи

Все прошлое лето я прожил на Днепре, недалеко от Триполья, в хате старого рыбака «дида» Мыколы.

Дед этот был хорошо известен на двадцать километров от Триполья и вверх и вниз по Днепру как опытный рыбак и пасечник, как балагур и певец.

Когда дед Мыкола, выпив добрую стопку калганивки, запевал на приступке своей хаты «Распрягайте, хлопцы, коней, та лягайте спочивать!», то громовой его бас был слышен даже по ту сторону Днепра, на Полтавщине.

Престарелые рыболовы в соломенных шляпах-брылях, удившие с валких своих челнов по протокам-«скризнякам» и глухим заливам, крякали от восхищения и говорили:

– Ну и голосище! Щось страшнэ! Мабудь, от того голоса и в самом Киеве де яка людына злякаеться.

Больше всего дед Мыкола любил петь про высокую гору и гай, что стоит под этой горой – «зеленый гай густесенький, неначе справди рай».

Песни свои Мыкола пел обыкновенно под вечер, когда пламенели от заката рудым золотом и медью далекие днепровские горы и кручи, а за ними вздымались к небу громады разноцветных облаков.

И, медленно вспыхивая и угасая, полыхали в тех облаках и тучах зарницы.

Почти каждый вечер они без устали мигали по-над Днепром, и отдаленный гром перекатывался над темнеющими речными плесами. От этих протяжных перекатов вечер, казалось, сразу свежел, и все затихало, дожидаясь дождя. Изредка слух улавливал то тут, то там удары тяжелых, как олово, капель по густой листве прибрежных дубов.

Но дождь никак не мог разойтись. К полночи тучи редели, небо покрывалось рябью легких облаков-чешуек, и сквозь них начинали просвечивать звезды. Они медленно разгорались и потом уже спокойно сияли над смутной белизной песков и зарослями до самой утренней зари – зеленоватой, туманной и одинаково прекрасной под всеми широтами.

Рядом с хатой деда Мыколы жил на берегу Днепра, на своей новой даче, известный драматург – человек веселый и деятельный. И вот однажды осенью произошел у этого драматурга с дедом Мыколой некоторый неожиданный разговор.

Осенью, как водится, бывает по ночам много падающих звезд. В давние-предавние времена люди выдумывали про эти звезды всякую всячину. То будто чистые души младенцев слетают к нам на грешную землю, то будто сиротка уронила с неба ворох райских цветов. Но больше всего люди верили в то, что падающие звезды приносят счастье. Стоит только задумать, пока не погасла звезда, самое заветное свое желание, и оно будто бы непременно исполнится.

Драматург подозревал, конечно, что дед Мыкола в глубине души верит всякой всячине про падающие звезды, и, как человек интеллигентный, решил разоблачить эту всячину и приобщить деда Мыколу к астрономии. В этой науке была ясность, свойственная безоблачной ночи, и блеск, свойственный кристаллическому блеску звезд.

И вот однажды вечером, когда дед Мыкола зашел к драматургу поговорить про жизнь и всякие происшествия и они вдвоем сидели на темной террасе, как на грех медленно пролетел над Днепром огненный шар и упал, закатился в непроглядную тьму. Это был, должно быть, метеор.

Лучшего случая, чтобы изложить деду Мыколе основы астрономии, нельзя было и придумать. Драматург начал тотчас, сам увлекаясь своими познаниями, рассказывать деду про метеор. Мыкола терпеливо слушал и соглашался: «Оно, конечно, так! Это, конечно, правильно».

Когда драматург, наконец, остановился, чтобы перевести дух, дед Мыкола сказал вежливо, но твердо:

– Оно, конечно, так. И вам как будто виднее, чем мне. Но только скажу вам, что то упал никакой не метеор, а болид, а между ними есть некоторая разница. И ту разницу я вам сейчас объясню так, чтобы было совершенно понятно.

Драматург взглянул на деда Мыколу с испугом и недоумением. По мере развития разговора драматург даже начал краснеть от смущения.

Дед Мыкола помолчал.

– Якой же то метеор, когда он летит не спеша? Так летит только болид. Я вам все это могу представить в полном соответствии с наукой, поскольку у меня в хате двенадцать годов подряд жил летом известный астроном профессор Делоне со своим телескопом. И я то самое небо знаю с той поры, как собственную клуню. Вот вам, может, неизвестно, как люди открыли планету Нептун, так я сейчас и об этом объясню по всей строгости знания. Кабы был тут телескоп хороший, то, может, я бы и нашел на небе тот Нептун, хоть он и представляется очам вроде самой что ни на есть малесенькой песчиночки.

Драматург, по его собственным словам, совсем «прижух» от неожиданности, а дед Мыкола, раскуривая цигарку, начал рассказывать ему про всякую всячину– и о переменных звездах и о галактике… Окончив астрономический разговор, дед сказал на прощание:

– Так что прошу прощения, но только нет в этой астрономии никакой великой трудности. И если взяться за дело как полагается, так и самый наш престарелый и бестолковый колхозный дед Цвирка все зрозумеет и до всего докумекается.

Со мной дед Мыкола астрономических разговоров не вел, но любил поговорить о людском труде и земледелии. На этот счет у него были на первый взгляд неожиданные мысли.

Разговор начался по пустому поводу – из-за коз, обглодавших на берегу Днепра всю лозу. Вместо пышных зарослей, еще недавно купавших в воде узкие и как бы присыпанные серебряным налетом листья, теперь на берегу стояли сухие и поломанные прутья.

– Вот, – сказал дед Мыкола, – какая была тут прелесть, а теперь торчит одно безобразие! Я бы тех коз, гадюк, порубал бы своими руками. Истинно говорю вам, пострелял бы их без всякого сомнения.

– Чего же это так? – спросил я.

– А потому, что они людей печалят, и человеку делается противно проживать в тех местах, где вместо лозы лезут из земли те чертовы дрючки. И скажу вам откровенно, – человеку противно не только проживать в тех местах, где посохли да вырублены кущи, а еще и трудно работать. Один труд – в зеленой леваде, а совсем инший труд – на поганом болоте. Где тот труд лучше – сами должны понимать. Как говорится, окружение действует на человека. Лоза эта, вы скажете, пустяки. Да от тех пустяков скребет у людей на сердце.

Я сначала удивился этой чувствительности деда Мыколы к столь незначительному явлению, как гибель лозы. Но из дальнейшего я понял, что Мыкола, заговорив со мной о лозе, только «делал надлежащий подход», как он любил выражаться, к большому разговору.

– Вот, – продолжал он, помолчав, – к примеру, пчела. Она в грязный или, скажем, в сырой улей меда не принесет. Так и человек. Работать следует споро, весело, прытко, особенно в нашем деле, в колхозном и хлеборобском. А для такой работы нужно, чтобы человек жил посередь красоты. И хата должна быть у него чистая, как невеста, – вся в шитых рушниках. И печь должна быть теплая и расписанная ливнями и мальвами. И пахнуть должно в той хате мятой и очеретом. И сад должен сыпаться белым цветом по весне за порогом. И по тыну должен завиваться кудрявый хмель. Тогда на душе делается хорошо и привязанность рождается до своей земли и своего дела. А дай человеку для проживания барак или, скажем, сунь его в такое село, где нечем глаз приласкать, он зажурится, или, как говорится по-русски, затомится, и будет ему работа казаться тяжелей. Так-то! Вот был у нас лес, а теперь мало осталось того леса, и у людей болит на сердце, и якось хуже стало существовать и работать в наших местах.

Дед Мыкола подозрительно посмотрел на меня.

– Вы над этой моей думкой не смейтесь и не шут-куйте. Я уже живу седьмой десяток годов. Пустое думать или говорить мне было бы совестно. Все в своем соответствии имеет значение. Как заскучает человек – ему копейка цена. И работе его – копейка цена. Соображать надо, чтобы устройство нашей жизни было приятное, чтобы человек весело ходил по земле, чтобы ему хотелось петь и в хате и в поле. Это – слухайте внимательно! – дело проверенное.

Я вскоре забыл об этом разговоре с дедом Мыколой. Мало ли было разных разговоров с ним и в хате и на реке. Но поздней осенью я вспомнил этот разговор в Киеве на съезде писателей Украины.

Осень выдалась небывалая – сухая, хрустящая палым листом, густо залитая небесной синевой и почти не тронутая ветрами. Но об этом я рассказывать не буду, потому что осень тут совсем ни при чем.

На съезд приехал с Каховского строительства известный наш кинорежиссер и писатель, человек, как говорится, «чертовски» талантливый и неспокойный.

Если бы дети могли понимать до конца разговоры взрослых, то они, конечно, считали бы этого режиссера настоящим колдуном и волшебником. Потому что, где бы и когда бы он ни появлялся, он всякий раз привозил с собой множество новых мыслей и удивительных рассказов. Слушать его можно было бы сутками, лишь бы хватало у людей для этого сил.

Иные люди говорили, что режиссер этот мог бы тягаться по части острых наблюдений и чудесных рассказов с самим Николаем Васильевичем Гоголем.

Режиссер жил на Каховском строительстве и писал об этом строительстве сценарий, с тем чтобы самому его и поставить.

По своему редкому качеству быть всегда шире намеченной для себя работы режиссер, живя в Каховке, много думал об орошении земель и о подъеме нашего земледелия.

И вот, объехав все строительство и изучив его, он пришел к некоторым удивительным на первый взгляд выводам. Он изложил их в форме докладной записки и привез с собой этот доклад в Киев.

Сущность этого доклада сводилась к следующему. На дне будущего Каховского моря снесено много тысяч крестьянских хат. Людей переселяют на возвышенные места, на днепровские кручи, где строят сейчас новые колхозные села.

Вот об этих новых селах режиссер и писал. Они были построены по типовым проектам и выглядели казарменно и уныло.

Одинаковые скучные дома стояли в степи длинными шеренгами в три-четыре линии на математически точном расстоянии один от другого. Дома эти не были огорожены, потому что архитектурный проект даже не предусматривал никаких оград. Получался шахматный поселок, расставленный на огромном выжженном пустыре.

В этих селах не было центра и не было хотя бы одного приметного высокого сооружения, – никакого ориентира. В старину такими ориентирами были колокольни. Сейчас нужно было строить хотя бы башни с часами. Плоская степь невольно наводила на мысль об одном-двух таких приметных вертикальных зданиях в каждом селе.

Режиссер справедливо писал, что у людей нет и не может быть никакой охоты жить в этих угрюмых и неотличимых друг от друга домах, где не росло вокруг ни одного деревца.

В нашей гигантской работе по подъему земледелия, говорил режиссер, нужно думать не только о новых, совершенных методах работы, но и о настроении и состоянии людей.

В этом мысли режиссера соприкасались с мыслями деда Мыколы. И тем и другим руководила простая народная мудрость.

Новые села, писал режиссер, должны быть живописными, разнообразными и уютными. Почему в новых селах нет переулков, поворотов, зарослей, садов? Почему живописность уступила место деляческой сухости и какой-то мертвой скаредности мысли у архитекторов, строивших эти села? Почему при постройке их не была принята во внимание живая душа человеческая? Неужели мы можем мириться с таким пренебрежением к колхозникам, которые, как, очевидно, думают строители таких сел, только рабочие руки, не чувствующие красоты и нисколько в ней не нуждающиеся. Пока не поздно, нужно в корне переменить это дело и приостановить насаждение уныния в нашей такой шумной и богатой жизни.

Когда я слушал режиссера, мне невольно припомнились слова деда Мыколы: «Один труд – в зеленой леваде, а совсем инший труд – на поганом болоте».

Разговор этот происходил в одном из пышных киевских садов над Днепром. Летняя зеленая пышность этого сада сменилась сейчас пышностью осени.

В голубеющем тумане сверкали внизу голубеющие воды Днепра в оправе бронзовых рощ и лесов. И вся даль поблескивала серебряным свечением, должно быть от летящей по воздуху паутины.

Седой режиссер поднял трость и показал на юг. Там сверкало уже низкое по осени, но ослепительное солнце.

На лице режиссера я заметил сосредоточенное и радостное выражение. Таким всегда бывает лицо человека, взволнованного зрелищем любимой родной земли.

– Мы хотим, – сказал режиссер, – добиться расцвета труда. А для этого мы должны украсить жизнь людей и украсить нашу землю. Это бесспорно.

1954

© 2000- NIV