Избушка в лесу

Избушка в лесу

Считается, что лучшая похвала для подвесного лодочного мотора – это сказать, что он работает, «как швейная машина».

Не знаю, как в других местах, но у нас на верхнем плесе Оки это любимое выражение среди разного рода речных людей – бакенщиков, рыбаков, охотников и паромщиков.

Вообще, для похвалы у нас мало слов, а для того, чтобы обругать мотор, их находится множество: «керосинка», «тарахтелка», «дымовоз», «жестянка» и, наконец, самое обидное – «вонючка».

Мой мотор пока что работал, как швейная машина, капризничал очень редко, и я даже решился отплыть на нем вниз по течению довольно далеко от дома. Такой риск позволяли себе не многие хозяева моторов. Никому не было охоты, если мотор забарахлит, идти на веслах против течения. На некоторых перекатах Ока неслась так плавно и стремительно, что от одного взгляда на течение кружилась голова. Пески на мелких местах сплывали под днищем лодки, как вода.

Однажды я заехал очень далеко, в незнакомые и живописные места. По левому берегу тянулся лес, по правому – заросли лозы, переплетенные густой сеткой ежевики.

День был жаркий. В небе стояли белые громады кучевых облаков. Казалось, что облака не двигались, и только долго вглядываясь в них, я начинал замечать, что они медленно меняли свои очертания и как бы разрастались в вышину. Их ослепительные и твердые вершины уходили все выше к зениту. Временами от этих нарастающих облаков долетал глухой и протяжный звук – не то очень далекий и медленный гром, не то это проходил где-то на страшной высоте реактивный самолет.

На реке надо всегда прислушиваться ко всяческим звукам. А тут еще лето было грозовое. Грозы налетали как-то исподтишка, внезапно, предательски скрываясь за высокими речными крутоярами и поворотами берегов.

В знойные дни над далью стояло марево. Небо было затянуто мглой – сизой и настолько плотной, что через нее не просвечивали черные клубы грозовых туч и характерные облачные валы с рваными желтыми космами, спускавшимися до самой земли.

По этой причине опытные рыболовы, стоя где-нибудь на якоре, «на камне», под берегом, не очень доверяли своему зрению, а старались еще и прислушиваться.

Старый бакенщик со странным прозвищем «Бакена покрали» всегда говорил, что слух работает вернее, чем глаз. Старик уже собирался выйти «на пензию», жаловался, что зрение у него ослабло. «Надо думать, – говорил он, – от солнечной ряби на воде. Весь день глядишь на реку по характеру своей службы, а глаза – не казенные. Вот в них и начинают шнырить черные мухи».

Я упомянул прозвище бакенщика, а звали его по-настоящему Захаром Шашкиным. Следует, конечно, объяснить происхождение прозвища.

Лет десять назад случился с Захаром Шашкиным грех – напился он по случаю свадьбы сына, как говорят, «до восторга» и в таком состоянии поехал в сумерки зажигать бакены. Было их на участке у Шашкина всего семь: три белых и четыре красных. А в сторожке еще допивали, догуливали гости – дружки и родичи из соседней деревни, тоже люди все речные, приехавшие на праздник на собственных лодках.

Уехал Захар, а через каких-нибудь пять минут видят гости, что он возвращается, что-то кричит, и лица на нем пет. Гости выскочили на крылечко и слышат, что кричит Захар непонятные и страшные слова:

– Бакена покрали! Нет бакенов!

Кричит, а сам плачет и утирает лицо своей серой кепкой. Гости, конечно, все – в лодки и полным ходом к бакенам. Ведь это, знаете, какое дело, если бакены, положим, покрали или они не горят. Это – государственное преступление. Понятно, что началась паника, крик, шум, но никому в голову не приходит, что на кой ляд нужны, вору те бакены.

Все, в общем, обошлось. Бакены оказались на месте. Их Шашкин спьяну просто не заметил. В сумерки тень режет реку надвое, и, бывает, бакен так в той тени прячется, что никак его не увидишь.

А Шашкин с тех пор начал жаловаться своим людям на ослабление глаз, жаловаться осторожно, чтобы не дошло до начальства.

Я стоял на якоре у самого лозняка, когда мимо меня торопливо проехал Шашкин и крикнул:

– Гроза заходит. С ветром. Приставайте к лесному берегу, вон – за мыском. Там изба стоит в лесу. Я тоже там укроюсь.

– Чья изба? – спросил я. – До тех пор я что-то ее не замечал.

– Святослава Рихтера, музыканта. А вы разве не знали? Московский музыкант. Жена у него певица. Только фамилию ее не выговорю, трудная в обращении фамилия.

Я не знал об этом, да и не мог предполагать, что в такой безлюдной глуши поселился наш известный пианист. Снялся с якоря и поехал следом за Шашкиным. Забыл сказать, что уже несколько лет, как всем бакенщикам выдали казенные моторы для лодок. Сильные моторы, так что Шашкин меня опередил. Да я за ним и не гнался.

Я пристал вслед за Шашкиным к дощатому маленькому причалу. Он кругом зарос розовыми и высокими цветами иван-чая, и потому я его раньше не замечал.

За причалом стоял по крутому песчаному берегу густой смешанный лес, но никакой избы не было видно.

Вслед за Шашкиным я поднялся по косогору и тогда только увидел в зарослях совершенно скрытую ими маленькую избу. Она была заколочена, а на крытом крылечке висело на перильцах мохнатое полотенце.

– Еще, знать, не приехал наш музыкант, – сказал Шашкин. – Инструмент с собой привезет. Избушка, можно сказать, на курьих ножках, а на дверь поглядите – какая широкая. Чтобы инструмент можно было внести.

Шашкин потрогал полотенце.

– Забыли, знать, с осени. Ишь как его выбелило дождем да солнцем – красота. Да нетто вы не знали, что у нас здесь музыкант живет? Душа-человек! Однако не любил, чтобы ему мешали играть. Здесь за лесом деревня наша. Километров до нее пять, не больше. Наши деревенские – народ понятливый и уважительный. И музыку любят. Близко к избе не подходят, а ежели и придут послушать музыку, так или в кустах хоронятся, или слушают с реки. Бывает, устанут с колхозной работы, повечеряют дома и сюда пробираются – охота послушать.

Я этого, скажу вам грубо, не понимал. Чего в ней, в той музыке? Ну, гармонь, конечно, дело привычное. А то – рояль! Сроду я его не слыхал. Только по радио, а оно у нас хрипучее. Да! А все об этом рояле говорят с уважением. Значит, есть в нем какая-то сердцевина. Зря нар. од не будет из-за музыки беспокоиться, как наша молодежь, скажем, беспокоится. Ведь до чего дошло! Каждый день караулят, особенно девушки, когда он заиграет. И еще потом, понимаете, спорят между собой, чего он играл. Одна говорит – то-то, а другая – то-то!

Так вот слушайте, как я до понимания музыки дошел. Просто, скажу, по счастливому случаю. Как-то ночью поехал я верши проверить. Ночь была июньская, как сейчас, довольно светлая, и заря никак не желала погаснуть, а все тлела себе тихонько по-над землей. Лес за поворотом открылся на горе, этот самый лес. Он густой, липы в нем много, редчайший, можно сказать, лес – весь стоит в темноте, в росе, в тишине. Я, значит, весла бросил, закурил. Лодка у меня сама по течению плывет. И вдруг, поверите ли, вздрогнул я весь, будто меня обожгло: из леса, из той темноты и тишины зазвенели будто сотни колокольчиков. Таким, знаете, легким переливом, а потом рассыпались по лесу, будто голубиная стая по грозовой туче. И запел лес так-то громко, будто человек, что вертается с далекой стороны и дает, значит, знать незнамо кому, может, жене иль невесте-красавице, что подходит до родного дому. Хлынуло на меня, понимаешь, мыслями, а тут еще кажется, что весь лес, и вода в Оке до самого дна, и небо, и все листья – все ноет, все тебя берет за сердце и уводит незнамо куда. Стыдно сказать, вам одному признаюсь: заплакал я, вею жизнь вспомнил, что в ней было и плохого, и хорошего. И от тех слез вроде растаял лед на сердце. А то я его почитай все свое существование на груди у себя носил, чувствовал.

С тех пор, как музыкант приезжает, почитай каждый день сюда приволакиваюсь, жду. Вот какие дела! И охота мне съездить хоть разок в Москву, послушать тамошнюю музыку. Кто был в Москве, говорят, что здесь один инструмент, а там целый симпатический оркестр, инструментов десять, а то и все двадцать. Душа не может выдержать той музыки.

Шашкин помолчал, смущенно потер лоб, потом взглянул на небо.

– Вроде стороной проходит. Я, пожалуй, поеду. А вы как располагаете?

– Я, пожалуй, останусь…

Шашкин уехал. Я вышел к берегу, прикинул, куда идет гроза, и увидел, что она идет прямо на лес и избу Рихтера. Шашкин уже исчез за поворотом.

Надо было переждать грозу. Я вернулся к избе, сел на терраске на пол, прислонился спиной к заколоченной двери и приготовился остаться с глазу на глаз с грозой. И подумал, что все к лучшему. Если бы Шашкин остался, То неизбежно начались бы разговоры, и я ничего бы толком не увидел. А мне хотелось проследить весь ход грозы от самого начала до конца, не пропуская ни одной перемены.

И гроза, как говорят мальчишки, выдала мне весь свой блеск и всю красоту.

Потемнело. Низко, с тревожными криками пронеслись в глубь леса испуганные птицы. Внезапная молния судорожно передернула небо, и я увидел над Окой тот дымный облачный вал, что всегда медленно катится впереди сильной грозы.

Потом еще потемнело, и так сильно, что ногти у меня на загорелых руках показались ослепительно-белыми, как это бывает ночью.

Небо дохнуло резким холодом мирового пространства. И издалека, все приближаясь, как бы все пригибая на своем пути, начал катиться медленный и важный гром. Он сильно встряхивал землю.

Вихри туч опустились к земле, как темные свитки, и вдруг случилось чудо – солнечный луч прорвался сквозь тучи, косо упал на леса, и тотчас хлынул торопливый, подстегнутый громами, тоже косой и широкий ливень.

Он гудел, веселился, колотил с размаху по листьям и цветам, набирал скорость, стараясь перегнать самого себя. Лес сверкал и дымился от счастья.

После грозы я вычерпал лодку и поехал домой. Вечерело. И вдруг в сыроватой после дождя прохладе я почувствовал, как несется волнами вдоль реки удивительный опьяняющий запах цветущих лип. Как будто где-то рядом зацвели на сотни километров липовые парки я леса.

В этом запахе была свежесть ночи, запах холодных девичьих рук, целомудрие и нежность.

И я понял внезапно, как понял Шашкин музыку, как мила наша земля и как мало у нас слов, чтобы выразить ее прелесть.

1960

© 2000- NIV