Королева голландская

Королева голландская

– Я жалею, что научился читать!

Я оглянулся, чтобы посмотреть на того, кто сказал эти идиотские слова. Было накурено до синевы, капли торопливо бежали по стеклам. Промокшая до последней нитки ночь скучно шумела дождем по высоким кровлям. Таковы пасхальные ночи в Голландии.

Серый день сменился сизым вечером, сизый вечер перешел в моросящую ночь.

Мне, иностранцу, достались в удел матросские таверны, где я мог сколько угодно рассуждать о ценах на водку, улове сардинок и непривлекательной женственности королевы Вильгельмины.

Мне, иностранцу, Голландия казалась старинным деревянным сундуком, пахнущим лаком, полным заманчивых богатств. Синий японский шелк, тяжелые фарфоровые чашки с красными цветами, сладкое какао, кофе, богатства многих заморских стран были сложены в пузатые комоды и пахли стариной.

Эти размышления о Голландии клонили ко сну, как пахучий пар из никелевого кофейника. Я уснул бы за столиком, если бы не этот нелепый и варварский возглас:

– Да, я жалею, что научился читать.

Говорил матрос в мокрой кепке. Он размешивал пальцем соль в стакане пива, железная серьга одиноко висела над его острой скулой.

– Если бы я не умел читать, – сказал он и глотнул соленое пиво, – если бы я не умел читать, я бы умер спокойно. Ганс, как ты думаешь? А теперь я должен жалеть такого чудака, как ты.

Ганс – инвалид с деревянной ногой – виновато моргнул.

– Начнем по порядку, – сказал матрос и щелкнул пальцем по стакану. – Наша старая посудина пришла вчера с Явы; мы привезли кофе и сахар. На Яве ты потерял ногу, Ганс, когда был солдатом. Так вот, мне встретился один яванец. Он чистил белые туфли на улице в Сурабайе. Он рассказал мне о великом господине, о великом белом голландце. Я просидел у этого чистильщика туфель всю ночь и вышел утром, когда всходило солнце. Платье мое сразу стало мокрым от росы. Вахтенный удивился, что я не пьян.

К рассказчику стали подсаживаться матросы. Подсел и хозяин кабака – рыхлый человек с баками цвета сухой веревки, больной и молчаливый. Подсел и я. Подсел даже загулявший штурман с золотым галуном на кепке.

– Один только голландец, – сказал мне чистильщик туфель, – один только белый не оказался собакой. Это был святой человек, имя его знают все яванские дети, имя Эдуарда Деккера, резидента южной провинции. Король его уморил голодом, его молоденькая жена сошла с ума. Он приехал на Яву молодым. Он увидел, как надсмотрщики секут бичами женщин, узнал, как правительство плодит нищету, отбирает у яванцев весь урожай, узнал, что каждая крупица риса полита черной яванской кровью. Он изучил наши прекрасные способы выкачивания из колоний всех соков.

Он стал на сторону яванцев. Он отменил своей властью налоги и преступные законы. Он потребовал от парламента и вице-короля немедленного прекращения зверств. Он кричал о них всюду, называл подлостью и неучтиво указывал пальцем на первого подлеца на острове – вице-короля.

Слава о нем прошла по всей Яве. По ночам к его дому собирались яванцы и приносили сотни жалоб. Крестьяне приходили с гор, из других резиденций, приносили слезы обиды и уносили слезы облегчения. Он судил и жестоко наказывал полицейских и надсмотрщиков за каждый удар яванцу, урезал доходы купцов, выгонял взяточников.

– В моей резиденции яванцы неприкосновенные для грязных лап правительства, – сказал он вице-королю и вышел из его кабинета, зная, что его ждут суд и каторга.

Он был немедленно отставлен. Правительство приказало срочно выслать его с острова, но было уже поздно. Он вернулся в свою резиденцию, созвал старшин и сказал им:

– Если хотите жить свободно и прекрасно, если хотите, чтобы вас не секли и ваша земля принадлежала снова вам, – гоните голландцев. Только пуля может убить голландскую жадность. Призывайте всех к восстанию, вооружайтесь! Я с вами. Правительство уже ищет меня с ищейками, я больше не резидент.

Он поднял бунт, яванцы дрались две недели, они бросались с кривыми ножами на винчестеры голландских солдат. Кофейные плантации напитались кровью, пули сверлили пальмы, и деревни, подожженные солдатами, горели, как сотни свечей. Тогда ты и потерял свою ногу, Ганс.

Деревянная нога Ганса выбивала на полу частую дробь.

– Восстание подавили. Деккер бежал в Европу и стал писателем. Он писал под именем Мультатули. Я читал его книги. В них он проклинал Голландию – страну разбойников. Он требовал свободы для яванцев и открыто писал, чем пахнут золотые гульдены торговцев кофе. Он издевался над богом.

В ответ правительство скупило все его рукописи через частного издателя и сожгло их. Он умер в Амстердаме, «Помилованный» покойным королем, умер от голода и нищеты, прокляв пасторов, торгашей и парламент. Перед смертью он написал жене письмо и отправил его без марки. Вот оно, это письмо.

Мы сдвинули стулья. Он достал из кармана тонкую книжку, бережно открыл ее и, держа далеко от глаз на вытянутой руке, прочел:

«Не плачь. Мы так одиноки в этом мире. Человеческая злоба задушила меня, как грудная жаба. Я думаю о тебе, о смерти дочки, и тоска разрывает мое сердце. Так трудно остаться одной, но ведь должны же когда-нибудь перестать мучить людей и обкрадывать нищих».

– Когда я прочел все, что написал вот этот человек, – сказал матрос и спрятал книгу, – я пожалел, что меня научили читать!

– Почему? – спросил хозяин.

– Потому, что ты дурак, – вот почему. Почему? – крикнул он и положил кулаки на стол. – Да потому, что теперь я накачался человеческим горем по горло! Да потому, что все надо перевернуть сейчас же, а оно еще стоит, и мы распускаем слюни в кабаках. Хватит!

Кабак гудел. Дождь прошел. В открытую дверь врывался запах пароходного дыма. Далеко в церквах зазвонили колокола.

– Королева Вильгельмина поехала молиться, – сказал хозяин и посмотрел в окно. – Пасхальная ночь.

– К свиньям королеву! – крикнул из-за стойки пьяный кочегар. – К свиньям старую хрычовку! Зачем ты заговорил о королевах? Они нам не родня.

Я вспомнил королеву Вильгельмину – набожную каргу. Я видел ее на пароходе. Шел дождь, солдаты стояли в грязи и воде, королева шла по специально выстроенным для нее мосткам, подобрав тяжелые юбки и поджав сухие губы. Она смотрела на солдат пустыми глазами мертвеца.

Я вспомнил рассказы о богатстве этой женщины, о скаредности, ставшей анекдотом, о чистеньком дворце, где идет скучная и злая жизнь среди японских мопсов, и, наконец, черт возьми, я вспомнил о горячей замученной Яве, где портреты этой сухонькой женщины висят в полицейских префектурах, как иконы торгашей и чиновников, пасторов и офицеров.

Серебряный дождевой звон церквей струился в каналы, на черные улицы, сыпался, как водяная пыль, на наши куртки, на железные палубы барок, на темную гавань.

В гавани качались в такт звону сотни фонарей, и крепкие матросские плевки возвещали о недовольстве жизнью.

Я пошел к собору. Асфальты центральных улиц горели черными озерами воды. Собор пламенел, и ветер гнул к югу зеленые языки газовых фонарей. Тяжелая зелень роняла за шиворот ледяные капли.

Я видел, как королева вышла из собора. Лицо ее улыбалось, щеки свисали, и лакеи застыли у открытой дверцы черного автомобиля. Она прошла шаркающей походкой старухи, губы ее жевали. Торговцы кофе сняли котелки, и вдоль мокрого асфальта легли две ослепительные реки автомобильного света. Захлопнулась дверца, машина мелодично пропела сиреной и пошла к дворцу.

Потом я видел, как из тени дерева вышел знакомый матрос, читавший письмо Мультатули. Он остановился, покачиваясь и насвистывая песенку. Он был пьян. Руки его были по локоть засунуты в карманы.

– Получай, хрычовка! – крикнул он, когда автомобиль поравнялся с ним, выхватил руку из кармана и швырнул в королеву камнем.

Звонко треснуло и посыпалось стекло, автомобиль круто повернул и остановился. Полицейские бежали, скользя по мостовой, бешено цокали копыта мчавшихся всадников, толпа гудела и сжималась кольцом.

Взяли его с трудом. Он выхватил костыль у Ганса и отбивался от полицейских, как от своры псов. Ганс упал. Автомобили сгрудились и противно ревели, излучая зеленоватый свет.

Полицейские били его, он закрывал голову руками, и на все это смотрела королева, вышедшая из автомобиля. Щеки ее тряслись, она попискивала, как мышь. Она сверлила узкими глазами толпу полицейских, отыскивая матроса. Рука у нее – большая куриная лапа – была разбита камнем, она закрывала ее кружевным платком.

Я ушел к себе на пароход. Амстердам засыпал под скучным ночным дождем. Северный ветер дул с моря, и это освежало мою голову.

Москва, 1925

© 2000- NIV